Вспоминая о спокойных и уверенных в себе людях, я была готова и сама жить нормальной жизнью. Конечно, есть вещи недоступные и непредставимые. Концерты теперь мне положены только классические, в приличных залах, с проверенной публикой и покоем для охраны. Сколько я уже пропустила возможностей послушать что-нибудь боевое, поплясать под нормальную англоязычную музыку, поорать любимые песни. Сейчас еще можно придумать причины для таких изменений вкусов, но почему зимой я прозевала столько концертов? Наверное, он специально уводил меня в консерваторию, чтобы у меня не было ни одного шанса вырваться из капкана, в который он меня загонял. Или мне мерещатся заговоры там, где их и быть не может, просто потому, что теперь существует запрет на посещение стадионов, залов и клубов, в которых невозможно следить за моими передвижениями и людьми вокруг? Еще немного, и я пойму, откуда появляются идеи закрытых концертов, видимо вокруг уже много людей, страдающих под игом собственных телохранителей, озабоченных защитой. Может быть, следящие за мной слишком хорошо работают, и я не замечаю, как они по пять раз на дню защищают меня от пуль, но, по-моему, лично моей жизни никто не угрожает. Я вообще мало кому интересна и прикладываю все силы, чтобы так и оставалось дальше.
Но это не возвращает мне права идти туда, куда хочу. Один раз я только заикнулась о том, что хотела бы нарушить инструкции по безопасности, и Василич пообещал посадить меня под домашний арест на три дня. Как ни ищи положительные стороны в сложившемся положении вещей, но, кажется, я только потеряла и пока ничего не приобрела от мартовского решения переместиться на другой уровень.
Как свободно я жила при Степе, уже не говоря об университете. Нет билетов — пролезем и так, найдем лазейку, затеряемся в толпе, обойдем милицию и злобных билетерш на входе, но пройдем, услышим и увидим то, что хотим. Я не пропустила ни одного большого концерта за десять лет, даже полное безденежье не могло остановить меня, когда надо было, наконец, увидеть как играют музыку, которую я слушаю. И теперь единственные звуки, которые мне позволено созерцать, исполняются во фраках, в залах, где только сидят, никто не орет, не поднимает вверх зажженных огней, не курит. Когда я последний раз курила? Года полтора назад, я ведь курила только на концертах. В консерватории не будешь стрелять сигарету в зале и прикуривать от зажженной. Великие дела кажутся ненужными, когда обнаруживаешь скольких приятных мелочей, составляющих незаметный фон нормальной жизни, они лишили.
Почему, в конце концов, если у меня есть время, я не могу пойти вечером погулять по бульварам, как делала каждое лето. Посидеть где-нибудь спокойно, выпить чаю, зайти в книжный или найти что-нибудь приятное для глаз? Я и теперь могу позволить себе хотя бы одну прогулку, и меня даже не смущает, что за мной будут тащиться несчастные ангелы—хранители, ворча и обещая доложить в подробностях о том, какие безумства я вытворяю. А впрочем, зачем их мучить? Просто спокойно выйду через другой выход и погуляю одна. Мне хочется увидеть пыльный летний город, начинающий остывать от жары, но еще полный закатного солнечного света. Вот, например, сегодня, восьмого августа, для этого самая подходящая погода. Еще только шесть вечера, а я уже все сделала, и срочных дел больше нет. За четыре месяца у меня не было ни одного дня, когда рабочий день мог закончиться и оставить место для чего—то другого. Может быть, все вошло в колею, и теперь я смогу вернуться к обычной жизни? Как было бы хорошо. Ну, а если нет? Тогда тем более нельзя упускать шанс. Я сижу в нашем особнячке, и мы уже все обсудили с Сережей на ближайшие дни, и все подписали. У меня целый вечер впереди, и его надо провести как можно лучше.
— Отлично.
— Что тебя так радует?
— Что еще не поздно, дела сделаны. Хочу пойти погулять. Погода отличная.
— Что значит "пойти погулять"?
— Ты уж не помнишь, что это значит? Выхожу на улицу и иду гулять.
— Очень интересно, и куда же ты пойдешь?
— Вся прелесть в том, что я не знаю. Выйду отсюда, наверное, дойду до площади, потом по переходу на бульвар, а дальше вниз. Или по переходу не на бульвар, а на улицу. Посмотрим, как настроение будет. Пойду, куда глаза глядят.
— Это невозможно.
— Почему?
— Слишком большой риск. Ты не можешь идти без охраны, они не могут гарантировать твою безопасность в городе в такое время и в таких местах.
— Перестань. Какой риск?! Ко мне даже приставать никто не будет — к девочкам в джинсах и футболках на улице не пристают.
— Чушь. Пристают даже к фонарным столбам. Но дело не в этом. Даже простые прогулки слишком опасны. В город так просто идти нельзя.
— Ты мне запрещаешь?
— Да.
— Сереж, ну это несерьезно. Я же не могу всю жизнь просидеть взаперти и не делать ни шагу без охраны. Столько всего проходит мимо из-за того, что нет ни малейшей возможности провести два часа на улице, идти куда хочешь и просто смотреть на то, что вокруг тебя. Предположим, ты сделал выбор и замуровал себя в четырех стенах. Но почему я должна следовать этим безумным правилам?
— Потому что в твоей жизни такой риск уже недопустим.
— В чем он — этот риск? За всю мою жизнь со мной не случалось ничего более опасного, чем кража кошелька. Почему вдруг сейчас риск нарваться на неприятности в собственном городе стал больше?
— Может быть, риск сам по себе и не больше, но последствия от возможных происшествий теперь будут настолько серьезнее, что приходится усиливать оборону.
— Ты думаешь, я не найду способа сбежать?
— Ты просто не должна этого делать. Есть вещи, которым больше нет места даже среди желаний.
— Перестань, это же просто ерунда. За те пятнадцать минут, что ты меня уговариваешь, я уже могла быть сейчас на бульваре. Мне очень хочется пройтись, и пока у тебя нет ни одного разумного довода, чтобы я отказалась от своего плана.
— Дело не в том, что нет разумных доводов, ты просто как всегда не считаешь важным то, что тебя не устраивает. Когда будут разумные доводы, будет уже поздно. Просто послушай меня, ты не можешь так рисковать.
И как бы в подтверждение его слов с улицы последние три минуты доносится вой сирен. Их становится все больше и больше, видимо действительно что-то случилось. Он включает телевизор, пока еще ничего не понятно. И вдруг прерывается программа и оказывается, что в переходе, через который я собиралась идти, в то время, когда я собиралась там идти, взорвалась бомба. За окном воют сирены, по телевизору показывают пожарные машины и скорые. Из-под земли валит дым, выносят трупы, части тел и залитых кровью, но еще дышащих людей. Мы смотрим друг на друга. Наверное, я выгляжу так же ужасно, как он. Наверное, я так же бледна. Только так тихо и яростно я говорить не умею:
— Даже думать не смей больше спорить со мной. Ты не имеешь права так рисковать. Я запрещаю любые вылазки без разрешения и охраны. Навсегда. — И быстро выходит, видимо, чтобы не разорвать меня на части. Но дверью не хлопает, как всегда.
Я боюсь его редкого и тихого гнева. Он во много раз сильнее моего истеричного и громкого, так что может задавить одной фразой любое сопротивление. И в тоже время мне сейчас приятна его ярость. Не так часто в нем можно заметить обычные человеческие эмоции, особенно адресованные мне лично. Да, он сердит просто потому, что я не слушаюсь и пытаюсь сделать по-своему. Но он сердит, а не равнодушен. Кажется, меня уже радует, что он хоть как-то ко мне относится. Еще немного и, расслабившись, я начну провоцировать его на гнев, чтобы видеть в нем человека, на чувствах которого можно играть. Даже, если чувства совершенно не те, которых мне хочется.
Прекратить бы мучить себя желанием совершенно несбыточных вещей. Надо попробовать не видеть его хотя бы три недели. Чтобы рядом вообще ничего не было с ним связано. Не уезжать в его город, не осматривать дома, которые он мне передал. Поехать туда, где его нет. И посмотреть, как буду себя чувствовать. Я же не расстаюсь с ним ни на день. А если и бывают перерывы в личном общении, то все вокруг напоминает о его существовании и намертво привязывает к нему. Сначала он, а потом я и сама окружила себя забором и живу за ним, не пытаясь оторваться. Надо попробовать уйти от него хотя бы географически. Иначе мой план забыть за три месяца будет похоронен, прошло уже два, а я не сдвинулась ни на шаг или увязла еще больше.
Рассуждая так, я решила устроить себе отпуск на Крите. Заколдованное место, надо уже туда доехать, пусть и одной. Нет, не одной, со мной будет охрана или те, кого Василич приставит присматривать. Я уеду одинокой. И не нужно что-то устраивать, искать и беспокоиться о быте, достаточно представить себе необходимый уровень комфорта, выбрать даты отъезда и возвращения, а потом просто рассказать об этом Василичу. И ни за чем не следить, он сам определит, можно ли отпустить, куда отправить, сколько человек послать охранять. От меня теперь требуются только ясные формулировки желаний, сбор вещей и готовность улететь в назначенный день двадцать пятого августа.
Сергею я сказала о своем намерении уехать чуть меньше, чем за две недели. Хотелось сделать мимоходом, не вызывая лишних вопросов и не нарываясь на требования отдыхать в собственных домах для пущей безопасности. Но в воскресенье вечером ему было явно не до чего, он быстро соглашался со всем, включаясь в ситуацию на несколько секунд и тут же возвращаясь к каким-то своим мыслям. Как будто все время ждал новостей или решал для себя, говорить или нет. На пятый раз ухода от разговоров о срочных делах, мне захотелось понять, что происходит.
— Что-то случилось?
— С чего ты взяла?
— Ты сам не свой. Какие-то неприятности?
— Видимо, да.
— Можешь рассказать?
— Нас ждет страшный армейский скандал. Похоже, утонула наша лучшая подводная лодка. На ней было сто тридцать человек.
— Когда это случилось?
— Кажется, сегодня утром.
— Кто-нибудь выжил?
— Судя по всему нет.
— Но это выясняют? Там есть спасатели?
— Не знаю, пока ничего не знаю.
— Что там случилось уже известно?
— Нет пока. Скорее всего, взрыв. Они должны были испытывать новое оружие.
— Шансы есть, что все не так?
— Практически нет. И ситуация такая, что все боятся сказать первыми. Никому неизвестно, когда военные решаться выступить и что скажут.
— Будут врать?
— Непрерывно.
С таким настроением прошли и следующие две недели. Омерзение от вранья и трусости военных было столь сильным, что как должное воспринимались предложения к любому высшему воинскому званию прибавлять "людоедов". Генерал—людоедов первой степени. Меня-то уже известили, что никто не выжил, но рассказать об этом тем, кто еще надеялся, не было сил и мужества. Я заставляла себя выключаться из любых обсуждений на тему "спасут или нет", не препятствовала публикации новостей, полных вранья чиновников и военных. В конце концов, публичная ложь выглядела банальным проявлением страха ответить за происшедшее своим местом под солнцем, а вот объяснить молчаливое отсутствие реакции отдыхающего президента человеческими и приличными словами не было никакого желания. Трусость ли, глупость, равнодушие или что-нибудь еще, молчание в такой ситуации было вызовом любому человеку, содрогающемуся при виде смерти от огня и удушья. Как хорошо, что я решила уехать, не могу больше смотреть на всю эту возню.
Кажется, я успела все необходимое, даже спокойно собрала чемодан вещей и книг на три недели. Осталось только по пути в аэропорт заехать в особняк, чтобы подписать у Сергея на глазах последние бумажки и проговорить наскоро еще раз, что из дел откладывается до моего возвращения. Мы натренировались обсуждать дела быстро и кратко, уже сложился язык, непонятный посторонним, сокращающий слова и берегущий время. Я еще не уехала, а мне уже было страшно возвращаться опять к этой бездонной пропасти работы, которая съедала все мое время. Может быть, расслабиться, выдохнуть и выяснить заново волнующий меня вопрос, чтобы можно было переварить ответ за три недели.
— Скажи честно, сколько все это еще будет продолжаться?
— Что именно?
— Сколько еще мне надо будет пасти твое хозяйство? Сколько тебе еще нужно времени?
— Тебе нужен точный ответ?
— Мне нужен определенный ответ. Например, столько-то времени и потом я смогу все это вернуть.
— Такого ответа я бы не хотел давать, потому что не знаю.
— Но еще совсем недавно ты был более конкретен.
— Теперь я лучше информирован. Но, если ты настаиваешь, то раньше чем через год я не смогу забрать у тебя все это. Но мне не хотелось бы давать конкретных обещаний даже на такой срок. Скажем, тогда я буду готов вернуться к обсуждению возможности твоего выхода.
— Нет, так не годится. Год я, наверное, могу тебе пообещать, но потом я сама буду решать, стоит ли обсуждать возможность продлить договор или я решу выйти.
— Все слишком на тебе завязано, чтобы можно было ставить такие условия. Ты же знаешь. Давай договоримся на год и на разговор о продолжении до принятия тобой каких-то решений.
—. Хорошо, год я продержусь. Постараюсь. И выслушаю тебя, прежде чем принимать решение. Если не будет форс-мажорных обстоятельств.
— В течение года?
— В течение года форс-мажором может быть смерть, но тут уже не до переговоров. Нет, я говорю о следующем годе.
— Ну что же, такой вариант меня устраивает. Могу я задать тебе один вопрос?
— Давай, только быстро, через пять минут я точно должна уйти.
— Ты любишь меня?
Как я промахнулась, когда, чтобы выслушать вопрос, посмотрела ему в глаза. Теперь я не могла отвести взгляд, не могла соврать, но могла только собрать себя в кулак, чтобы ответить.
— Да.
И теперь уже я смотрела на него, чтобы понять хоть что-нибудь. Зачем он спрашивает об этом? Чего он ждал в ответ? Такой ли ответ ему нужен? Странно сейчас сидеть и смотреть ему в глаза, и не знать ответа ни на один из этих вопросов. Он рассматривает меня и думает о чем-то. Сколько времени я выдержу? Неважно, сейчас нет времени ждать, самолет не должен улететь без меня. Надо считать про себя, просто считать, пока не выйдут отведенные на завершение разговора пять минут. Дойдя до семидесяти, стало понятно, что он ничего не скажет и не сделает. Может, мне стоило задать ему тот же вопрос? Но я не смогла, только собрала бумаги, сказала "счастливо" и ушла. Если бы было нужно, он еще мог остановить меня или догнать. Но ничего из этого не происходило, даже замедление движений, не смотря на опасность опоздать в аэропорт, не позволило мне услышать оклик или звук торопливых шагов за спиной. Желание перемен, которыми раньше сопровождалось любое его появление рядом, мне пришлось заткнуть в самый дальний угол.
Выйдя из кабинета, пройдя коридор и начав спускаться по лестнице, я наткнулась на Василича, который заговорил об отдыхе, желая хорошей погоды и разнообразия впечатлений, давая советы отдохнуть и выспаться, но тут же переключился:
— Что случилось?
— Очень заметно?
— Более чем.
— Не смогла соврать, а, кажется, очень надо было постараться.
— Точно?
— Время покажет, но говорить правды не стоило.
— Не расстраивайся заранее, никогда не известно, как повернется дело.
— Постараюсь.
И я воспользовалась его разрешением, и начала надеяться, не строя теорий, в одной стороны все объясняющих, но с другой убивающих остатки иллюзий. Мне удалось заставить себя не вздрагивать от звонков и не ждать реакции на свой ответ через четыре дня. И только потому, что иначе я рисковала испортить себе отпуск, посвященный, как мне казалось, разрушению забора, отгораживающего меня от внешнего мира и заставляющего сконцентрироваться на одном человеке. Мне пришлось даже убедить себя в том, что он боится меня, как боятся людей, к которым не испытывают ничего, кроме положенного вежливым обращением. Хотя это было построением теорий, от которого я пыталась сбежать. Но, если бы все было по-старому, если бы я смогла соврать, он обязательно позвонил рассказать, как горела башня или почему все-таки кого-то отпустили, а кого-то посадили. Он бы держал меня в курсе событий. Но теперь обычные разговоры требовали немедленно решить слишком много проблем. Конечно, ему было проще не звонить. Или это все мои домыслы? Он бы и так не позвонил. Зачем? Я ведь отдыхаю.
Остров — место, чтобы забыться, кажется, что тут живут люди, свободные от трагического восприятия действительности, спокойные в повседневных делах и заботах от тоски и несбыточных надежд. Любовь здесь может быть только взаимной и расставания не доставляют страданий. Или мои идеальные представления о местной жизни всего лишь отражение поглощающей все зрительное внимание природы. Проще всего сказать об этом "как на картине". Раньше я думала, что греческие сувениры с ослепительно белыми домиками и ярко—лазоревым морем и небом — художественное преувеличение. Но море и небо действительно были одного цвета, невозможного и заполняющего весь предоставленный объем глаза, сливаясь где-то на горизонте и не давая отделить воздух от воды. Берег при них был на любой вкус. Я объездила остров и видела желтый песок, черный песок, приятную гальку. Жара уже спадала, море оставалось теплым, можно было лениться и отдыхать.
Я никого здесь не знаю, ни с кем не знакомлюсь, и только боюсь отойти поплавать, чтобы не пропустить звонок. Впрочем, меня же и здесь охраняют, так что звонок я не пропущу. Чтобы изменилось, если между нами возникло что-то кроме работы? Ничего. Все равно я бы так же боялась за него и, наверняка, испытывала то же одиночество. Он не допустит к себе, наверное, никого на близкое и причиняющее боль расстояние. А может быть, кого-то допустит или уже допустил, но только не меня. Почему все так странно устроено, почти не интересно. Какая разница? Все равно, результат один — я никак не могу приблизиться к нему, и он сам тоже не приближается, несмотря на свободу, которую сама предоставила ему своим ответом. Я должна заставить себя не думать о нем, иначе никогда не избавлюсь от этой тянущей вниз фантомной боли в той части головы, где живет обычно осознание того, что ты любим, но где у меня пусто.
Можно отвлечь себя морем, едой, покупками, изучением достопримечательностей, можно остановиться на пару дней в Афинах, разглядывать развалины и невероятно смешную поступь почетного караула, в оливковых рощах почувствовать на языке вяжущую горечь свежих оливок, можно съездить на близлежащие маленькие острова и увидеть другой мир. Но тоска останется, и боль никуда не уйдет. Она живет где—то внутри, все время перемещаясь с места на место, выскакивая неожиданно, то в плече, то в спине, то в сердце. Ничего не будет, ни звонка, ни слов, которых хочется, ничего. Мне надо или привыкнуть жить в состоянии тоски по нему, или избавиться от любви. Или приучить себя к мысли, что мне ничего от него не надо: ни ласки, ни любви, ни общения. Рассчитать, какой гонорар мне нужен за мою работу, и ограничить свои претензии только деньгами.
Подойдет ли мне Греция в качестве одной из теплых стран? Кажется, нет. Здесь слишком бросается в глаза южная замусоренность обочин. Нравятся ли мне внешне эти люди? Скорее да, слишком велико разнообразие типов, хотя ни женщины, ни мужчины не поражают красотой лиц, которой ждешь после созерцания древних скульптур. Новое в городах раздражает безвкусицей и чужеродностью на фоне не только древних храмов, но и просто развалин. Красивы только маленькие, нетронутые острова, но хочу ли я жить на острове? Так ли я самодостаточна, чтобы не воспринимать остров, как тюрьму? Материк хотя бы создает иллюзию прочных связей и надежных коммуникаций, когда за спиной не вода, и в случае чего, есть куда отступить. Остров быстро поставит перед необходимостью признать превосходство стихии и собственную беспомощность перед лицом непреодолимых вплавь масс соленой воды. Видимо, эта страна не попадет в список убежищ. Три недели каникул через несколько лет — вот и все, что мне от нее нужно.
А сейчас мне надо очень постараться взять себя в руки и ничем не выдать, о чем я думала три недели. Встретить опять источник почти электрического напряжения и спокойно обвить себе пальцы проводами, встречая его взгляд, спокойно говорить о делах, как всегда держа дистанцию. Если начать за неделю, найдя перед зеркалом требуемое выражение лица и глаз и тренируя постепенно напряжение нужных лицевых мышц, позволяющих любому собеседнику решить, что он встретился с приветливым, но отстраненным человеком, то все получится. Главное, осознать и принять до конца, что я ничего не требую. Я готова жить дальше, просто любя его.
| Глава 12 | Оглавление | Глава 14 |